Егор Холмогоров, Константин Крылов
Политика как наука и искусство


В своем докладе мы попытаемся кратко охарактеризовать политику как науку и как искусство. Причем политика будет рассматриваться нами не как теоретическая система (наподобие политологии или теории дипломатии), а как общественная практика, ставящая перед собой достижение конкретных целей.

Политика является одной из фундаментальнейших форм человеческой деятельности. Сущность этой формы, если попытаться определить ее кратко, состоит в организации, в устройстве человеческого общежития согласно определенным началам и принципам. Сами эти принципы могут различаться, у иных из конкретных политиков их может и вообще не быть, но это не отменяет общей нормы. Даже беспринципный политик должен таковое свое качество скрывать, иначе он серьезно рискует карьерой. Однако выбор организационных принципов может серьезно различаться от социума к социуму, от культуры к культуре и даже от человека к человеку. Серьезно различаться может и способ воплощения этих принципов в социальной реальности, метод, при помощи которого политик добивается именно угодного ему, а не какого-то иного устройства общества.

Здесь перед нами и встает проблема науки и искусства. Они выступают для нас не столько как конкретные сферы человеческой деятельности (ибо очевидно, что политическая деятельность не совсем похожа на деятельность химика или историка, равно как и немного общего у дипломата или министра с музыкантом и художником), сколько как символы (если угодно — метафоры) определенного подхода к этой деятельности…И наука и искусство предполагают определенный набор методов и подходов к реальности, в этом смысле каждая из этих сфер имеет свои принципы. Но очевидно, что эти принципы различаются и от того, с какой из этих сфер будут соотнесены принципы политики, в нашем восприятии политики многое изменится.

В чем суть науки? Если говорить коротко, то суть науки, по крайней мере науки нам известной, в моделировании, в создании средствами нашего разума определенной "копии" объекта в нашем сознании и в достижении понимания через, если так можно выразиться полное "переваривание" нами изучаемого объекта. Мы обладаем определенной сеткой понятий, определений и категорий, которые для нас более менее прозрачны и очевидны. Сущность научного знания состоит в том, чтобы выразить любую реальность в этих понятиях и категориях, сделать изучаемую нами вещь или процесс прозрачной для нас самих, как если бы мы сами ее создали, сами управляли ею, сами изготовили в ней все до ее самых последних мелочей. Не случайно, поэтому, наиболее впечатляющие результаты наука стала давать тогда и там, где она освоилась с экспериментальным методом, получила возможность не только в уме, но и на деле сама создавать свои объекты. И понимать их в процессе создания. Несомненно, научное сознание нельзя ограничивать сознанием одного человека. Многое "неочевидное" для одного очевидно для другого и внутри человеческого общества происходит непрерывный взаимообмен отнюдь не только конкретными результатами научного исследования, но и инструментарием этого исследования. Существуют различные школы, направления, несовместимые и противоположные научные парадигмы борются между собой и сменяют друг-друга… Однако сам принцип, если так можно выразиться "имманентизации" и "субъективизации" объектов, превращения их в "свое", а, стало быть, и в подчиненное нашей воле, остается неизменным.

Достаточно очевидно, что такой "научный" подход к практической политике весьма и весьма распространен в истории. Еще софисты привлекали к себе честолюбивых юношей, обещая обучить их приемам, использование которых гарантирует им успех в политической деятельности: эффективному красноречию, распознаванию человеческих слабостей, умению представить белое черным и наоборот. Для софистов все это было "техне" и "софиа". Эти греческие слова одновременно означало и ремесло, и навык и искусство. Но не будем обманываться — искусство для грека менее всего было собственно искусством. Это была одна из форм ремесла, наравне с плотничеством, врачеванием или управлением колесниц…Это, по существу, сноровка и такой сноровке обращения с людьми и учили софисты.

Позднее Платон и Аристотель пытаются поставить политику на более прочный фундамент. Для Платона, создавшего целых два грандиозных политических проекта, устройство общества космично, то есть подчинено тем же законам, как и, скажем, движение светил или музыкальный лад. А стало быть деятельность политика это деятельность созерцательная, направленная прежде всего на рассмотрение вечных идей, бледным отражением которых и является земная реальность. Наиболее точное прозрение в эти идеи гарантирует наиболее "правильное" устройство и самого общества. Это "правильное" устройство может казаться странным и даже в чем-то противоестественным с точки зрения общества нынешнего. На за ним стоит некая вечная космическая Справедливость. Не случайно платоново государство построено именно как обсуждение вопроса о Справедливости.

Аристотелева система построена на внутреннем доверии к вещи, на том, что главное находится не вне ее, а в ней самой, что объект внутренне гармоничен и согласован и эту согласованную внутреннюю гармонию, эту естественную красоту реальности и необходимо для нас постичь. Не случайно, что почти каждое исследование Аристотеля и, в особенности, его "Политика" строится на огромном эмпирическом материале. Суть, идею вещи Аристотель стремится найти в самих конкретных вещах. И уже согласование данных о вещах позволяет выстроить ему некую систему суждений и рекомендаций для политика, звучащую, подчас, удивительно современно. Единый принцип аристотелевой философии, проведенный от логики и метафизики, до биологии и политики настолько проникнут принципиальным здравомыслием, что если для человека аристотелевы логические законы (типа противоречия или "исключенного третьего") являются чем-то приемлемым и понятным, то значительная часть аристотелевой политической философии будет открыта им как бы сама собой. Практическая политика как наука и ее теоретическое осмысление в эту эпоху исходят из примерно одного и того же принципа, который можно определить как следование логике реальности. Те законы мышления, те очевидности, который человек находит в себе, впитывает с Традицией, согласует с добрыми нравами, он переносит и на политику. Для политика той эпохи очевидно, что пренебрежение, скажем, общественным благом или клиническая нечестность могут дать кратковременные результаты, как может их дать и любая игра без правил, в условиях, когда остальные правила соблюдают, но прочного успеха на "противоестественном" фундаменте достичь нельзя. Если угодно, такой тип политики, не исчезнувший и по сей день, можно назвать политикой на основе логики, "политикой здравого смысла". Этот вполне респектабельный политический образец рисуется и по сей день человеческому сознанию, измученному политическими играми, жульничеством и подковерной борьбой.

Новое время приносит с собой другой тип политики. Точнее целых два типа. Друг друга взаимодополняющих и создающих своеобразное интеллектуальное напряжение. Если продолжить чреду метафорических соответствий, то один из этих типов можно соотнести с ньютоновой механикой, а другой с техникой или изобретательством, столь развившимися начиная с Ренессанса с титанической фигурой Леонардо.

Первый тип политики нам хорошо знаком из нашей повседневности. Собственно он остается частью жизни любого более-менее развитого государства и по сей день, — это бюрократия, восприятие мира и человеческого общества как большого механизма, с однозначными связями, предсказуемыми результатами и реакциями… Политик механистически-бюрократического типа воспринимает общество как автомат. Мы издадим инструкцию, издадим распоряжение, люди прочтут (потому как грамотные), и тут же все исполнят. Потому как в конце мы пообещаем прислать к неисполняющим полицейского, который их, если что, сильно поколотит.

Нельзя сказать, что механистическая политика примитивна. Иной раз в деле построение многоуровневого бюрократического механизма можно достичь больших высот и исключительной тонкости. Не зря говорят и об искусстве бюрократической игры. Но все головокружительно сложные бюрократические конструкции, состоят из предельно простых элементов, устроенных по типу "стимул-реакция", как в самом примитивном детском конструкторе. Политика бюрократическая — это именно наука по изучению и построению таких достаточно примитивных систем.

Несмотря на это, в “бюрократической политике” можно усмотреть некоторую преемственность с величественными и страшными конструкциями Платона. А именно: это тоже система планомерного подчинения реальности “идее”. Изменилось, в сущности говоря, только значение слова “идея”. Для Платона “идея” – это объективная реальность, данная нам вне ощущений (в чистом мышлении), но не в коем случае не наша выдумка или фантазия. Идея существует реально, до и вне мыслящего её сознания. Напротив, в Новое Время слово “идея” исподволь стало приобретать некий субъективный привкус. Когда мы сейчас говорим “мне в голову пришла отличная идея”, мы просто-напросто говорим о том, что “придумали что-то интересное”. Идея – это какое-то “изобретение”, не существующее до того момента, пока его кто-нибудь не измыслит.

Соответственно, бюрократическая система основана на произволе её создателей. По сути дела, она есть воплощенный человеческий произвол, и в этом качестве самозаконна: нет смысла объяснять, почему данная система устроена так, а не иначе. На все это можно дать универсальный ответ “так было надо”, и этот ответ, строго говоря, единственно правильный. Единственное ограничение, которое признает бюрократическая политика – это ее техническая (точнее, организационная) осуществимость. Бюрократическая политика есть наука осуществления этого произвола, навязывание его реальности путем разложения единого субъективного акта на множество мелких “объективных” процедур, бюрократических актов, исполнимость каждого из которых уже проверена и гарантирована. Достаточно осуществить их в нужной последовательности (от подписания приказа до удара дубинкой по голове ослушника), чтобы “машина заработала”.

Однако, по этому самому, бюрократическая политика предполагает в качестве непременного своего условия надежность материала бюрократической машины: удобные кресла, неограниченный запас сургуча, бумаги и перьев, а главное – армию исполнительных клерков, надежных полицейских, и, last not least, благонамеренных граждан. Которые по ознакомлению с новыми распоряжениями поворчат-поворчат, но таки отнесутся к оным со всей подобающей серьезностью, и, в общем, будут исполнять, что велено (а неисполняющие будут в заведомом меньшинстве, и против них достаточно будет выставить парочку копов с дубинками). При сколько-нибудь ощутимой нехватке всего этого возникает жуткая ситуация, которую живописал Андрей Белый в “Петербурге”: бумага из петербургского кабинета “циркулирует” до губернского управления, получают бумагу все статские советники, от губернского города размноженное распоряжение доезжает до уездных городишек и местечек, и в конце концов бумагу получает асессор Козлородов, который преспокойно сует ее в боковой карман и идет себе в клуб винтить. И всё разваливается. Достаточно одного западающего колесика или лопнувшего приводного ремня, чтобы вся машина начала работать вхолостую. Разумеется, бюрократическая машина поддается починке, Козлородова можно найти и уволить без выходного пособия, но если проклятый ремень лопается постоянно и “все как ни на есть совершенные канальи”, ситуация становится безнадежной: политическое действие увязает в бесчисленных “нестыковках и неувязках”.

Другой тип политики начинается как раз там, где кончается первый. Это политика интриги, навык использования благоприятных случайностей, знание человеческих слабостей и страстей и так далее. Это то, что принято называть “макиавеллизмом”: политика эмпирическая, основанная не на осуществлении “идеальной схемы”, а на лавировании в конкретных обстоятельствах. Особенный интерес для такой политики представляют как раз те самые дырки и слабые места, нестыковочки и неувязочки, которые так досаждают политике бюрократической. В центре внимания макиавеллиста – не “винтик-шпунтик” бюрократической мясорубки, а – человечек мягонький, с ручками, с ножками, с разного рода страстишками и прочими слабыми местечками, на которые умный политик умеет в нужный момент аккуратненько нажать. Если бюрократическая политика – это “политика кабинета”, то макиавеллизм рано или поздно приводит к “политике будуара”.

Нетрудно увидеть во всем этом отголосок аристотелизма: реальность (вот эта, конкретная реальность) для такого политика безусловно первична, и подлежит не исправлению, а использованию. Разумеется, все это ой как далеко от сдержанного благородства аристотелевой “политии”. И это, опять же, не случайно: аристотелево доверие к сущности вещей в Новое Время стало восприниматься как непростительная наивность. Не случайно, например, Аристотель усматривал добродетель в здравой золотой середине, становому хребту души, отводя порокам малопочтенное место “крайностей”, а для какого-нибудь Ларошфуко “добродетели – это искусно переряженные пороки”, точнее говоря – случайно возникающее равновесие между двумя пороками, не могущими побороть друг друга и поневоле сходящимися на “добре” (из чего, добавим, сразу следует знаменитая система “сдержек и противовесов”, которая Аристотелю и в голову бы не пришла).

Нетрудно догадаться, что бюрократическая политика тяготеет к “научности”, и сама является благодатным полем для приложения научного метода. Начертить “схему организации” не сложнее, чем запроектировать простенький редуктор. Напротив, макиавеллизм предполагает умение ловить ветер, читать в сердцах, короче говоря – быть причастным к политическому искусству. Грубой механике приказов, инструкций, распоряжений, то есть казенных бумаг, рассылаемых с фельдегерями, противостоит искусство создания мнений, распространения нужного умонастроения, укрепление незримых нитей влияния и “особых отношений”. В конце концов оба типа политики находят свое место в разделении политической реальности на “официальную” и “неофициальную” (при этом, заметим, “официальное” не обязательно является синонимом “открытого”, а неофициальное – “тайного”; иногда бывает и наоборот). Тем не менее, стволы “государственных учреждений” всегда увиты лианами “отношений”, нелегитимных, не нуждающихся в утверждении и признании, но не менее реальных. В силу этого, понимание политики зависит от понимания баланса между этими двумя реальностями.

Это понимание может быть достигнуто через обращение к исходным парадигмам двух типов политики. Бюрократический платонизм, порожденный идеей общего (поскольку “идея” и есть “общее”), эффективен и уместен именно в сфере общего, его вотчина – закон, а не приказ, создание условий для деятельности, а не конкретное действие. Напротив, аристотелианский макиавеллизм по сути своей обращен к частному, к решению конкретной задачи (здесь, сейчас, подручными средствами), а не к установлению или изменению правил. Отношения между этими двумя типами политики, таким образом, восходят к отношениям между частным и всеобщим. Это касается любого политического образования. В частности (хотя это очень важная частность), именно этот баланс определяет сущность такого явления, как государство.

Традиционный (скажем точнее, “официальный”) взгляд на государство сводится к тому, что государство является формальной структурой, цель существования которой – управление. Между тем, последнее не вполне верно: “управление” предполагает взаимодействие с частным, а формальная (“платоническая”) структура может быть успешной (и даже уместной) именно в сфере общего. Привычное выражение “исполнительная власть” таит в себе некий парадокс, обычно разрешаемый на познавательном уровне с помощью метафор.

Как ни странно, само представление о том, что государство чем-то “управляет”, восходят к общеизвестному (и довольно избитому) сравнению общества с человеческим телом. Очень удобно рисовать в уме картинку большого человека, состоящего из малюсеньких человечков (такая картинка, к слову сказать, украшала титульный лист первого издания гоббсовского “Левиафана”), где рабочие образуют мускулистые руки чудовища, купчишки, скажем, пузо… естественно, правительство размещается в голове. То есть “управляет обществом”. А поскольку правительство и подчиненные ему особые институты и есть государство, вопрос снимается.

Все получается очень складно. Однако, сама организменная метафора – типичный соблазн и заблуждение. Общество не похоже на “едино тело” хотя бы потому, что распад и гибель государства совершенно не означает гибели всех его граждан, чего с составляющими организм клетками в принципе не бывает. Составляющие общество единицы – люди – обладают слишком большой автономией, чтобы подобная картинка отражала действительность.

Есть и другая, столь же ложная метафора, любимая записными либералами: общество “смело уподобляют” мешку с мусором, куда напихано черт-те что, и все это мотается там внутри как Бог на душу положит, единственное что не может выпасть из мешка (то есть за пределы государственной границы). Однако и эта аналогия неверна: сложность и богатство связей между людьми в обществе вполне сравнимы со сложностью и богатством связей между клетками в организме. В том-то и специфика “общественного бытия”, что оно, выражаясь напыщенным гегелевским языком, представляет собой “единство единства и раздельности”: люди в обществе и полностью автономны, и одновременно с этим образуют нечто единое.

Только в таком странном образовании, как общество, возникает специфическая социальная проблема управляемости. В организме ситуация, когда рука или нога перестают реагировать на управляющие импульсы и начинают дергаться по-своему – болезнь и патология, а в нормальном состоянии все клеточки “слиты в едином порыве”. В основном все проблемы организма – от дурной головы, от неправильных решений “центра”. А в куче мусора любые зацепки между какими-нибудь обломками или объедками – случайность, ничего не значащая и никого не интересующая. Там никаких проблем вообще не возникает.

Еще раз: сравнение государства с “управляющим центром” (например, мозгом) напрочь разрушается тем простым фактом, что мозг не является инструментом насилия. Впрочем, внутри организма инструментов насилия нет вообще. Только в человеческом обществе возможна ситуация, когда уже принятое решение не выполняется из-за противодействия “подчиненных элементов. Человеческое непослушание становится самостоятельной и важной проблемой, требующей особых инструментов для ее разрешения.

Государство не только и не столько управляет людьми, сколько делает людей пригодными для управления, “уламывает”, или “приводит к покорности”, делает управляемыми, “уламывает”. Управлять (принимать решения и отдавать приказы) может и кто-нибудь другой. Разумеется, можно представить себе и такую ситуацию, когда государственная машина (“аппарат насилия”) и “управляющая система” есть одно и то же (так называемое “полицейское государство”). Но вообще-то, как показывает опыт, управляющие системы бывают очень разнообразны. Управляющая система может состоять из одного человека (“абсолютный монарх”) или миллиона человек (какая-нибудь “правящая каста”), быть частью данного общества (как, например, “национальная буржуазия”) или находиться вне его (“штаб оккупационных войск” или “тайный масонский центр”), руководствоваться в своих решениях собственной сиюминутной выгодой (например, “интересами земельной аристократии”) или совершенно абстрактной идеологией (какой-нибудь “богумильской ересью”), и т.д. и т.п. Стало быть, в задачи государства входит приведение населения к покорности “управляющей системе”, какой бы она не была (то есть монарху, правящей касте, интересам национальной буржуазии, приказам тайной масонерии, и так далее). Сама же власть принадлежит “правящему слою”, который, в свою очередь, является не столько “множеством людей”, сколько системой связей, прежде всего, разумеется, неформальных.

Это последнее обстоятельство проливает свет на природу такого образования, как “элита”. “Правящим классом” далеко не всегда являются самые умные, самые богатые, или вообще в каком-либо смысле “самые” люди. Наиболее важным фактором, позволяющим некоторому множеству людей стать “правящим слоем”, является способность к созданию неформальной системы связей и отношений, то есть политическое искусство. Все остальное – деньги, ресурсы, официальная власть – является скорее следствием “выделенного положения” элиты, нежели причиной. В свете этого обстоятельства становится понятным и объяснимым то ощущение вторичности, которое неизбежно возникает при рассмотрении всякого рода “бюрократических образований”, несмотря на все их величие и очевидную необходимость. Если угодно, их необходимость “необходима”, но никак не достаточна; их работа сама по себе лишена смысла, и обретает таковой только в том случае, когда в дело вступает политическое искусство, вне сферы действия которого любое “учреждение” – не более чем повапленный гроб.

Еще Платон доказал, что, строго говоря, “правильное” (научное) познание частного невозможно: знание начинается с усмотрения общего. “Познание” отдельного явления в его конкретике – это удел не науки, а, скорее, искусства. Искусство же зиждется на культивировании врожденных (или, если угодно, дарованных) способностей, “талантов”, содержащих в себе нечто невоспроизводимое. Аналогом “таланта” в общественной жизни является аристотелиански понимаемая политическая способность, некоторые виды которой (начиная от бытовой проницательности и кончая так называемой “харизмой”) официально признаются как “легитимные” (хотя, с платонистски-бюрократической точки зрения, и “излишние”). На самом же деле именно политическая способность и макиавеллистическое политическое искусство создает то, что мы называем властью. Бюрократическая система является всего лишь машиной ее отчуждения и распределения. Однако, нельзя распределить то, чего нет. Нельзя покориться тем, кто не способен воспользоваться этой покорностью. Так, потеря элитой общества политической способности неизменно приводит к быстрому краху любой “хорошо налаженный порядок”.

Под конец вернемся к тому, с чего мы начали. Сущность политики мы усматриваем в устройстве человеческого общежития согласно определенным началам и принципам. В свете этого определения возникает искус определить политическую науку как “учение об организации общества”. Это, однако, неверно по сути. Политическая наука действительно существует, как существует и политическая практика, основанная на политической науке. Однако, эта практика является не “организацией общества”, а созданием условий для такой организации. Само же утверждение принципов есть политическое искусство, то есть та или иная реализация политической способности.